Сенека, «Нравственные Письма к Луцилию», Письмо 104, О Странствиях и Мудрости…

Сенека, "Нравственные Письма к Луцилию", Письмо 104, О Странствиях и Мудрости...

Сенека приветствует Луцилия!

Я убежал к себе в Номентанскую усадьбу, от чего, по-твоему? От города? — Нет, от лихорадки, — той, что подкрадывается исподволь. Она уже наложила на меня руку, но я сразу велел закладывать повозку, хоть Паулина1 меня и удерживала. Врач говорил, что это только начало, потому что биение жил неспокойно и неровно, его обычная мера нарушена. Я настаивал на отъезде. На устах у меня были слова господина моего Галлиона2, который, захворав лихорадкой в Ахайе, тотчас поднялся на корабль, восклицая, что болезнь обитает не у него в теле, а в тамошней местности.

Это я и сказал Паулине, ради которой мне приходится думать о здоровье. Зная, что ее жизнь стала едина с моею, я начинаю щадить себя, так как щажу ее, и, хотя старость сделала меня во многом храбрее, я теряю это преимущество моего возраста. Мне приходит на ум, что моя старость вобрала в себя чужую молодость, которую нужно беречь. И так как я не добиваюсь от Паулины, чтобы она была мужественней в любви ко мне, то она добивается, чтобы я был прилежнее в любви к себе.

Ведь высоким чувствам нужно идти навстречу, и порой, вопреки напору обстоятельств, во имя близких возвращаться к жизни даже и с мукой, зубами удерживая вылетающий дух; ведь человеку добра нужно жить, сколько велит долг, а не сколько приятно. Кто ни жены, ни друга не ценит настолько, чтобы ради них продлить себе жизнь и не упорствовать в намеренье умереть, тот просто избалован. Если польза близких требует, душа может даже приказать себе положить конец не только желанию смерти, но и самой смерти, когда она началась, — только бы угодить близким.

Вернуться к жизни ради других признак наибольшего величия души, и величайшие мужи часто так поступали. Но и то, по-моему, свидетельствует о высочайшей человечности, что ты оберегаешь свою старость, величайшее благодеянье которой — возможность беспечнее относиться к себе и смелее пользоваться жизнью, и заботиться о ней, зная, что кому-нибудь из твоих она мила, полезна и дорога.

И за это нам достается в награду немалая радость: разве не самое отрадное, когда жена так тебя любит, что ты сам начинаешь любить себя больше? И выходит, что Паулина может поставить мне в заслугу не только страх за нее, но и за меня самого.

Но ты спрашиваешь, чем кончился мой замысел уехать? Едва я выбрался из давящего города, от запаха дымящихся кухонь, которые, едва их затопят, изрыгают вместе с пылью все таящиеся в них ядовитые пары, как тотчас самочувствие мое изменилось. А как ты думаешь, сколько сил прибавилось у меня, когда я добрался до виноградников? Выпущенный на пастбище, я накинулся на мой корм. Я снова нашел самого себя: не осталось слабости в ненадежном, замышлявшем дурное теле, я опять всей душой предался занятиям.

Но место мало поможет в этом, если душа не будет принадлежать сама себе, а она, если захочет, найдет способ уединиться даже в гуще дел. Напротив, кто выбирает то ту, то эту местность в погоне за досугом, всюду найдет отвлеченья. Рассказывают, еще Сократ, когда кто-то жаловался на то, что не получил пользы от путешествий, ответил:

«И недаром: ведь ты путешествовал с собою!»

Как хорошо было бы некоторым уехать подальше от себя! А не то они сами себя теребят, портят, пугают. Что пользы пересекать моря и менять города? Если хочешь бежать от того, что не дает тебе покоя, другим должно быть не место, а ты. Представь себе, что ты приехал в Афины, приехал на Родос; выбирай какую угодно страну; разве важно, какие в ней нравы? Ведь твои-то нравы — с тобою!

Ты считаешь богатство благом; стало быть, тебе будет мучительна бедность и — самое печальное! — бедность мнимая: ведь ты, хоть имеешь много, будешь воображать, будто тебе не хватает ровно столько, на сколько превзошел тебя имеющий больше. Ты считаешь благом почести: так тебе будет плохо от того, что такой-то стал консулом, а такой-то — даже во второй раз; ты будешь завидовать всякому, чье имя чаще попадается в годовых списках3. И честолюбие настолько лишит тебя разума, что при виде одного обогнавшего ты забудешь обо всех, кого оставил позади.

Ты считаешь смерть величайшим злом, хотя если есть в ней что плохое, как только одно: ее боятся раньше, чем она приходит. Тебя будут пугать не то что опасности, а подозрения, ты постоянно будешь мучиться пустыми страхами. Что пользы, если

Путь меж врагов позади, позади твердыни аргивян?4

Даже мир даст тебе повод бояться; однажды пав духом, ты и самой безопасности не будешь верить. Привыкшая к слепому страху душа неспособна будет заботиться о собственном спасенье: она не избегает, а убегает, а опасности легче ударить нас сзади.

Самым тяжким злом ты считаешь потерю любимых, — а это так же глупо, как оплакивать листья, падающие с красивых и украшающих твой дом деревьев. На все, что тебе приятно, смотри так же, как смотришь на эти листья, покуда они зелены5. Тот или этот день непременно отнимет у тебя того или этого; но и утрата тех, кого ты любишь, кого считаешь усладой своей жизни, не тягостней падения листьев: снова родятся листья, снова появятся близкие, хоть прежние вновь и не родятся.

— «Вот именно, не прежние!» — Так и ты не будешь прежним! Всякий день, всякий час ты меняешься, но что похищено у других, то явно, а украдкой похищенного у нас мы не видим. Других у нас отнимают, а самих себя мы теряем незаметно. Об этом ты не думаешь и не ищешь лекарства для ран, напротив, ты сам сеешь причины для треволнений, на то надеясь, в этом отчаиваясь. Но разумный всегда примешивает к надеждам долю отчаянья, к отчаянию — долю надежды.

Чем может помочь странствие само по себе? Оно не умерит страсти к наслажденьям, не обуздает алчности, не утишит гневливости, не отразит неукротимого натиска любви, не избавит душу от других зол, не прояснит суждений, заблуждений не рассеет — разве что на короткое время займет тебя новизной, как мальчика, который дивится невиданному.

В остальном же езда только усиливает непостоянство духа, когда он нездоров, делает его еще легкомысленней и беспокойней. Те, кто жадно стремился в иные места, покидают их еще более жадно, перелетают, как птицы, уезжают быстрей, чем приехали.

Путешествие даст тебе узнать другие племена, покажет горы необычайных очертаний, исхоженные пространства равнин, орошенные неиссякаемыми водами долины, или, если ты понаблюдаешь, природу какой-нибудь реки, которая либо набухает от летнего паводка, как Нил, либо, как Тигр, скрывается из виду, а потом, такая же полноводная, появляется из тайников, по которым текла; либо, как Меандр — предмет упражнений и игры для всех поэтов, — вьется частыми излучинами, близко подступает к собственному руслу и опять поворачивает, не успевши влиться в себя самое. Но путешествие не сделает тебя ни лучше, ни здоровее.

В ученых занятиях, в общении с чиноначальниками мудрости должны мы проводить время, чтобы усвоить исследованное, исследовать непокрытое. Так нуждающаяся в искуплении душа отпускается на свободу из жалкого рабства. А пока ты не знаешь, от чего бежать, к чему стремиться, что необходимо, что не нужно, что справедливо и что честно, будешь ты не путешествовать, а блуждать.

Никакой пользы не даст тебе эта езда: ты ведь будешь путешествовать вместе со своими страстями, и твои беды от тебя не отстанут. Если бы только не отстали? Тогда они были бы еще далеко: а так они не с тобою, а в тебе и, значит, везде будут томить тебя и мучить одинаковыми неприятностями. Больному следует искать не новых мест, а лекарства.

Человек сломал бедро, подвернул сустав: не в повозку и не на корабль должен он садиться, но позвать врача, чтобы тот срастил сломанную кость, выправил вывих. Так неужели, по-твоему, можно вылечить переменяю мест душу, сломанную и вывихнутую во многих местах? Слишком силен этот недуг, чтобы лечить его прогулками в носилках.

Путешествие никого не сделает ни врачом, ни оратором; местность не учит никакому искусству; так неужели мудрости, которая превыше всего, можно набраться по дороге? Поверь мне, нет дороги, которая уведет тебя прочь от влечений, от гнева, от страха, — а будь такая дорога, весь род человеческий пустился бы по ней сомкнутым строем.

Все эти недуги будут томить тебя и иссушать в странствиях по морям и по суше, пока ты будешь носить в себе их причины.

Ты удивляешься, что бегство тебе не помогло? Но все, от чего ты бежишь, с тобою. Значит, исправься сам! Сбрось с себя бремя, удерживай желания в неких пределах, выскобли из души всякую порчу! Если хочешь приятно путешествовать, вылечи твоего спутника! Будешь жить вместе со скупым и алчным — жадность пристанет к тебе; будешь общаться со спесивцем — к тебе перейдет чванство; в дружбе с палачом ты не избавишься от жестокости; возьми в товарищи развратника — распалится и твоя похоть.

Хочешь освободиться от пороков — сторонись порочных примеров. Скупец, развратитель, жестокий, коварный — все, что повредили бы тебе, будь они близко, — в тебе самом. Уйди от них к лучшим, живи с Катоном, с Лелием, с Тубероном, а если тебе по душе греки — побудь с Сократом, с Зеноном. Один научит тебя умереть, когда это необходимо, другой — раньше, чем будет необходимо6.

Живи с Хрисиппом, с Посидонием. Они передадут тебе знание божественного и человеческого, они прикажут быть деятельным и не только красно говорить, сыпля словами для удовольствия слушателей, но и закалять душу и быть твердыми против угроз. В этой бурной, как море, жизни есть одна пристань: презирать будущие превратности, стоять надежно и открыто, грудью встречать удары судьбы, не прячась и не виляя.

Природа произвела нас на свет высокими душой и, подобно тому, как одних животных она наделила свирепостью, других — хитростью, третьих — трусостью, так нам она дала дух славный и божественный, ищущий, как жить честнее, а не как безопасней, подобный вселенной, ибо с нею он состязается, за ней следует, насколько это возможно человеческому шагу. Он жаждет отличаться и верит, что его заметят и похвалят.

Он — господин всего, он над всем и, значит, ничему не покоряется. Ничто не кажется ему ни тяжким, ни способным согнуть мужа.

Гибель и тягостный труд — ужасные видом обличья;7

вовсе нет, если кто сможет посмотреть на них прямо и пробиться взглядом сквозь тьму. Многое, что ночью представляется ужасным, день делает смехотворным.

Гибель и тягостный труд — ужасные видом обличья.

Наш Вергилий сказал превосходно: они ужасны не на самом деле, а только видом, то есть кажутся такими, а казаться — не значит быть.

Так ли они, повторяю, страшны, как гласит молва? И скажи, Луцилий, молю: с чего мужу бояться труда, человеку — смерти?

Сколько раз попадались мне считающие невозможным все, чего сами они не могут, и говорящие, будто мы требуем больше, чем выдерживает человеческая природа.

Насколько же лучше я думаю о них! Ведь и они многое могут, да не хотят. А кому из тех, кто пытался, изменял успех? Разве, когда возьмешься, все не оказывается легче? Мы не потому не осмеливаемся, что трудно, — трудно оттого, что мы не осмеливаемся.

Если вам нужен пример, возьмите Сократа, старца необычайной выносливости, прошедшего через все невзгоды, но не побежденного ни бедностью, еще более гнетущей из-за домашнего бремени, ни тяготами, которые он нес и на войне, и дома должен был сносить, вспомни хоть его жену с ее свирепым нравом и дерзким языком, хоть тупых к ученью детей, больше похожих на мать, чем на отца. И почти всю его жизнь была то война, то тирания, то свобода более жестокая, чем война и власть тиранов.

Двадцать семь лет шли битвы8; заканчивались бои — государство предано было зловредности тридцати тиранов, большинство из которых были ему врагами. И наконец — приговор по самым тяжким статьям: ему ставили в вину и святотатство, и развращение юношества, которое он, мол, натравливал на богов, на родителей, на государство; а после этого — темница и яд. Но все это настолько не изменило его души, что он даже в лице не изменился. Вот удивительное и редкое свойство! А Сократ сохранил его до последнего часа: никто не видел его ни веселее, ни печальнее, — он был постоянно ровен среди постоянных преследований фортуны.

Хочешь другой пример? Возьми того Катона, что жил недавно, которого фортуна гнала с еще большей враждебностью и упорством. Во всем она ставила ему преграды, даже под самый конец не давала умереть, а он доказал, что мужественный может и жить, и умереть против воли фортуны. Вся его жизнь прошла или в пору гражданских войн, или в ту, что уже была чревата гражданскою войною. И о нем, ничуть не меньше, чем о Сократе, можно сказать, что он жил под игом рабства9, если только ты не считаешь Гнея Помпея, и Цезаря, и Красса сторонниками свободы.

Никто не видел, чтобы Катон менялся при всех переменах в государстве: он явил себя одинаковым во всем — в преторской должности и при провале на выборах, при обвиненье и в провинции, на сходке народа, в войсках, в смерти. Наконец, когда трепетало все государство, когда по одну сторону был Цезарь, поддержанный десятью легионами и таким же многочисленным прикрытием из иноземных племен, по другую — Помпей, который один стоил всех этих сил, когда эти склонялись к Цезарю, те — к Помпею, — один лишь Катон составлял партию приверженцев республики.

Если ты захочешь охватить в душе картину того времени, то по одну сторону ты увидишь плебеев и чернь, готовую устроить переворот, по другую — оптиматов и всадническое сословие и все, что было в городе почтенного и отборного; а посреди остались двое — Катон и республика. Ты удивился бы, увидав, что

Здесь и Атрид, и Приам, и Ахилл, обоим ужасный,10

ибо он обоих порицает, обоих разоружает.

Вот какой приговор выносит Катон обоим: «Если победит Цезарь, я умру; если Помпей — отправлюсь в изгнание». Чего ему было бояться, если он сам себе — и побежденному, и победителю — назначил то, что мог бы назначить разгневанный противник? Он и погиб по собственному приговору.

Ты видишь, что люди могут переносить тяготы: через пустыни Африки он пешком провел свое войско. Видишь, что можно терпеть и жажду: увлекая за собой по иссохшим холмам остатки побежденного войска, безо всякой поклажи, он выносил недостаток влаги, а когда случалась вода, пил последним11. Видишь, что можно презреть и почет и бесчестье: в самый день своего провала он играл на площади собраний в мяч. Видишь, что можно не бояться могущества вышестоящих: он бросал вызов сразу и Цезарю и Помпею, меж тем как остальные если и осмеливались задевать одного, то лишь в угоду другому. Видишь, что можно презреть и смерть, и изгнание: он сам себе назначил и изгнание и смерть, а до того — войну.

Значит, мы можем набраться довольно мужества, чтобы всему этому противостоять, — лишь бы нам захотелось высвободить шею из ярма. Прежде всего надо отвергнуть наслаждения: они ослабляют, изнеживают и многого требуют, — потому-то многого приходится требовать от фортуны. Потом надо презреть богатства: они — залог рабства. Так отступимся от золота, от серебра и всего, чем отягощены счастливые дома: свободы не добыть задаром. А если ты высоко ее ценишь, то все остальное придется ценить ни во что.

Будь здоров.

Сенека, «Нравственные Письма к Луцилию», Письмо 105, О Безопасности…

Сенека, «Нравственные Письма к Луцилию», Содержание

Избранные Цитаты Сенеки

Примечания:

1. Паулина, Помпея — вторая жена Сенеки; когда пришел от Нерона приказ Сенеке умереть, Паулина также вскрыла себе вены, однако по приказу императора ей не позволили умереть; от потери крови она долго болела и умерла несколько лет спустя.

2. Галлион, Луций Юний Анней — брат Сенеки, в 51/52 г. проконсул провинции Ахайя, упоминаемый в «Деяниях апостолов» (18,2). Покончил с собою одновременно с Сенекой.

3. Имеются в виду списки магистратов на каждый год.

4. Вергилий. Энеида, III, 282.

5. Испорченное в рукописях место переведено по исправлению Швейгехойзера.

6. О самоубийстве Зенона см. в статье.

7. Вергилий. Энеида, VI. 277.

8. Речь идет о Пелопоннесской войне.

9. Место испорченное, переведено по смыслу.

10. Вергилий. Энеида, I, 458.

11. Ср. Лукан, Фарсалия, IX, 591 (М., 1951, пер. Л. Остроумова):


Самый последний в питье: когда, отыскавши источник,

Войско к желанной воде теснится, томимое жаждой, —
Пьет, соблюдая черед.

Жизнь со Смыслом в соцсетях:

Instagram

Вконтакте

Facebook

Одноклассники

Яндекс.Дзен

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *