Сенека, «Нравственные Письма к Луцилию», Письмо 108, О Жажде Знаний…

Сенека, «Нравственные Письма к Луцилию», Письмо 108, О Жажде Знаний…

Сенека приветствует Луцилия! То, о чем ты спрашиваешь, — из числа вещей, знание которых не дает ничего, кроме знания. Но все-таки дает, да и ты торопишься и не желаешь дожидаться книг, охватывающих всю нравственную часть философии, хоть я как раз привожу их в порядок; поэтому рассчитаюсь с тобою, не откладывая. Однако прежде напишу, как тебе следует справляться с обуревающей тебя жаждой учения, чтобы она сама себе не стала преградой. 

Нельзя хватать и там, и тут, нельзя на все набрасываться — целым овладевают по частям. Нужно выбирать груз по силам и заниматься только тем, на что нас хватит. Черпать надо не сколько хочется, а сколько можешь вместить. Пусть только душа твоя будет благой — и ты вместишь, сколько хочешь. Чем больше душа принимает в себя, тем она становится шире. 

Этому, помню, поучал нас Аттал, когда мы осаждали его уроки, приходили первыми, а уходили последними, и даже на прогулках вызывали его на разговор, между тем как он не только с готовностью, но и с радостью шел навстречу ученикам. «И для учащего, и для учащегося, — говорил он, — цель должна быть одна: польза, которую один желает принести, другой — получить».

Кто пришел к философу, тот пусть каждый день уносит с собою что-нибудь хорошее и возвращается домой или здоровее, или излечимее. Впрочем, так оно и будет: в том и сила философии, что она помогает не только приверженным ей, но и всем, кто имеет с ней дело. Если выйдешь на солнце — загоришь, даже если выйдешь не ради этого; если посидишь у торговца притираниями и замешкаешься немного дольше, унесешь с собою запах; побыв рядом с философией, люди, даже не стараясь, непременно извлекут нечто полезное. Обрати вниманье, что я сказал «даже не стараясь», а не «даже сопротивляясь». 

— «Как так? Разве мы не знаем таких, кто много лет просидел у философов — и ничуть даже не загорел?» — Знаем, конечно, и столь постоянных и упорных, что я называю их не учениками, а жильцами философов. 

Но многие приходят слушать, а не учиться — так нас приводит в театр удовольствие, доставляемое слуху, либо речью, либо голосом, либо действием. Ты увидишь немалую часть слушателей, для которых уроки философа приют на время досуга. Они и не думают избавиться там от пороков, усвоить какое-нибудь правило жизни, чтобы проверять свои нравы, но желают только услаждения слуха. А ведь некоторые приходят даже с письменными дощечками, затем, чтобы удержать не мысли, а слова, и потом произнести их без пользы для слушающих, как сами слушали без пользы для себя. 

Других возбуждают благородные изречения, и они, подвижные и лицом и душой, преисполняются тех же чувств, что и говорящий, — точно так же, как под звуки флейты приходят в возбуждение фригийские полумужи 1, беснующиеся по приказу. Этих подстегивает и увлекает красота предмета, а не звук пустых слов. Если мужественно говорят о смерти или с непокорностью — о судьбе, им хочется тут же сделать все, о чем они слышали. Они поддались, они стали такими, как им велено, — если бы только душа их сохранила этот строй, если бы народ, умеющий отговорить от всего честного, сейчас же не отнял бы у них прекрасного порыва. Немногие способны донести до дому те намерения, которыми исполнились. 

Нетрудно пробудить у слушателей жажду жить правильно: природа во всех заложила основанья добра и семена добродетели; все мы для нее рождены, и когда придет подстрекатель, добро, как бы уснувшее в нашей душе, пробуждается. Разве ты не видел, каким криком оглашается театр, едва скажут что-нибудь, с чем все мы согласны и о чем нашим единодушием свидетельствуем, что это истина. 

Нужда во многом бедным, жадным нужда во всем. 
Скупец ко всем недобр, но злее всего — к себе.2

Этим стихам рукоплещет последний скряга, радуясь обличению своих пороков. Но разве такое действие не было бы, по-твоему, еще сильнее, если бы спасительные наставления исходили из уст философа, если бы они были вложены в стихи, благодаря которым те же самые мысли легче проникают в души невежд?

«Ибо, говорил Клеанф, — как наше дыханье, пропущенное сквозь длинный и тесный ход трубы, с большей силой вырывается с другого ее конца и производит отчетливый звук, так и наши чувства становятся отчетливее благодаря сжатой непреложности стихов». Сказанное прозой слушается не так внимательно и задевает меньше, а если в дело вступает размер, если благородный смысл закреплен его стопами, то же самое изречение вонзается, будто брошенное с размаху копье. 

Много говорено о презрении к деньгам, произносились в поучение людям длинные речи о том, что богатство — не в наследственном достоянье, а в душе, что богат тот, кто приспособился к своей бедности, кто, имея мало, считает себя зажиточным. Но куда сильнее поражают душу изречения вроде этих:

Кто хочет меньше, меньше и нуждается. 
Имеет все, кто хочет, сколько надобно. 

Слыша это или нечто подобное, мы не можем не признать истины. И вот те, кто всегда хочет больше, чем надобно, кричат от восторга и проклинают деньги. И как заметишь у них такое настроение, донимай их, жми, тесни, отбросив всяческие умозаключения, и тонкости, и прочие забавы бесполезного умствования. Говори против алчности, говори против роскоши, а когда покажется, что польза есть, что души слушателей затронуты, наседай еще сильнее. Трудно поверить, как бывает полезна речь имеющая в виду исцеление, направленная целиком ко благу слушателей. Неокрепшие умам легко внушить любовь ко всему правильному и честному; да и над не слишком испорченными и податливыми истина получает право собственности, если найдет умелого ходатая. 

Я сам, когда слушал, как Аттал держит речи против пороков, против заблуждений, против всякого зла в жизни, часто жалел род людской, а о нем думал, что он оставил внизу все вершины, достигаемые людьми. Сам он называл себя царем, но мне казалось, что выше царской власть того, кто вправе вершить суд над царями. 

А когда он принимался восхвалять бедность и доказывать, что все ненужное есть только лишний груз, обременительный для несущего, — часто хотелось выйти с урока бедняком. Когда же он начинал осмеивать наши наслаждения, восхвалять целомудренное тело, скромный стол, чистый ум, не помышляющий не только о беззаконных, но и об излишних наслаждениях — хотелось положить предел прожорливости брюха. 

Кое-что, Луцилий, я удержал с тех пор. Приступал я ко всему с большим рвением, а потом, вынужденный вернуться к государственной жизни, немногое сохранил от этих добрых начал. Все же с тех пор я на всю жизнь отказался от устриц и грибов: ведь это не пища, а лакомство, заставляющее насытившихся есть опять, легко извергаемое и снизу и сверху, а это весьма по душе обжорам, запихивающим в себя больше, чем могут вместить. 

С тех поря я в жизни не брал притираний: ведь лучше всего пахнет тело, которое ничем не пахнет 3. С тех пор мой желудок забыл о винах. С тех пор всю жизнь я избегаю бани, сочтя, что обваривать себе тело и истощать его потением — бесполезное баловство. К прочему, оставленному тогда, я вернулся, но даже в том, от чего перестал воздерживаться, сохраняю меру, которая и ближе к воздержанию и, может быть, труднее воздержанья: ведь от чего-то легче отказаться совсем, чем сохранять умеренность. 

Если уж я сказал тебе начистоту, что в молодости взялся за философию с большим пылом, чем занимаюсь ею в старости, то не постыжусь признаться, какую любовь внушил мне Пифагор. Сотион рассказывал, почему тот отказывался есть животных и почему, позже, Секстий. У обоих причины были разные, но благородные. 

Один полагал, что человеку и бескровной пищи хватит и что там, где резня служит удовольствию, жестокость переходит в привычку. И еще он говорил, что нужно ограничивать число предметов, на которые зарится жажда роскоши, что разнообразная пища, чуждая нашему телу, вредна для здоровья. 

А Пифагор утверждал, что есть родство всего со всем и взаимосвязь душ, переселяющихся из одного обличья в другое. Ни одна душа, если верить ему, не погибает и не перестает существовать иначе как на малое время, после которого переливается в другое тело. Мы увидим, сколько временных кругов она пройдет и сколько обиталищу сменит, прежде чем вернется в человека. А покуда она внушает людям страх совершить злодейство и отцеубийство, невзначай напав на душу родителя и железом или зубами уничтожив то, в чем нашел приют дух какого-нибудь родича. 

Сотион не только излагал это, но и дополнял своими доводами: «Ты не веришь, что души распределяются по все новым и новым телам? Что именуемое нами смертью. Есть только переселение? Не веришь, что в теле этих скотов, этих зверей, этих подводных обитателей пребывает душа, когда-то бывшая человеческой? Что все во вселенной не погибает, а только меняет место? Не веришь, что не одни небесные тела совершают круговые движения, но и живые существа исчезают и возвращаются, и души переходят по кругу? Но в это верили великие люди!

Так что воздержись от суждения и оставь все как есть. Если это правда, то не есть животных — значит быть без вины; если неправда — значит быть умеренным. Велик ли будет урон твоей жестокости? Я только отнимаю у тебя пищу львов и коршунов». 

Под его влияньем я перестал есть животных, и по прошествии года воздержанье от них стало для меня не только легким, но и приятным. Мне казалось, что душа моя стала подвижней; впрочем, сегодня я не взялся бы утверждать, что это так. Ты спросишь, как я от этого отошел? Время моей молодости пришлось на принципат Тиберия Цезаря: тогда изгонялись обряды инородцев 4, и неупотребление в пищу некоторых животных признавалось уликой суеверия. По просьбам отца, не опасавшегося клеветы, но враждебного философии, я вернулся к прежним привычкам; впрочем, он без труда убедил меня обедать лучше. 

Аттал всегда хвалил тот матрас, который сопротивляется телу; я и в старости пользуюсь таким, что на нем не останется следов лежания. 

Я рассказал тебе об этом, чтобы ты убедился, как силен у новичков первый порыв ко всему хорошему, если их кто-нибудь ободряет и подстегивает. Но потом одно упускается по вине наставников, которые учат нас рассуждать, а не жить, другое — по вине учеников, которые приходят к учителям с намерением совершенствовать не душу, а ум. Так то, что было философией, становится филологией. 

Ведь очень важно, с каким намерением ты к чему-либо подходишь. Кто изучает Вергилия как будущий грамматик, тот читает превосходную строку

Бежит невозвратное время 5

и не думает так: «Нельзя спать! Кто не спешит, тот отстанет. Торопливый день торопит нас и мчится сам. Нас влечет все дальше незаметно для нас; а мы откладываем все на будущее и остаемся медлительными в быстрине». Нет, он заметит, что Вергилий, всякий раз, говоря о быстротечности времени, употребляй глагол «бежать». 

Самые лучшие дни убегают для смертных несчастных
Ранее всех; подойдут болезни, унылая старость,
Скорби, а там унесет безжалостной смерти немилость. 6

Всякий, чей взгляд направлен к философии, и это сведет, к чему следует, и скажет: «Никогда Вергилий не говорит «дни проходят», но всегда «убегают», а это самый быстрый бег; самые же лучшие минуют первыми, почему же мы сами себя не подгоним, чтобы сравняться скоростью с самым быстротечным из всего? Лучшее пролетает мимо, наступает худшее. 

Как из кувшина выливается сперва самое чистое вино, а то, что тяжелее и мутнее, оседает, так и нашему веку лучшее идет сначала. А мы допускаем, чтобы его вычерпали для других, оставив нам самим подонки. Так пусть запечатлеются в душе наравне с изречением оракула эти слова:

Лучшие самые дни убегают для смертных несчастных
Ранее всех. 

Почему лучшие? Да потому, что остальные нам неведомы. Почему лучшие? Потому что в молодости мы можем учиться, можем направить к лучшему некрепкую душу, пока она податлива; потому что это самое подходящее время для трудов, подходящее для того, чтобы взбодрить дух учеными занятиями, закалить тело работою. Остальные годы и ленивей, и расслабленней, и ближе к концу. Так оставим же все, что нас отвлекает, и всей душой будем стараться об одном: чтобы быстротечность неудержимо бегущего времени не стала понятна нам, только когда оно уйдет. Каждый день будем считать лучшим и завладеем им! Что убегает, то нужно захватывать». 

Но читающий Вергилиевы стихи глазами грамматика будет думать не о том, что каждый день — лучший, ибо подходят болезни, теснит старость, уже нависшая над головой почитающих себя юнцами, — он скажет, что поэт всегда ставит вместе «болезни и старость». И, право же, недаром: ведь сама старость есть неизлечимая болезнь. 

И еще, скажет он, поэт дает старости прозвище, всегда называя ее «унылою»:

… подойдут болезни, унылая старость. 

И еще в другом месте:

Бледные там болезни живут, унылая старость.  7

Не надо удивляться, если из одного и того же каждый извлекает лишь нечто, соответствующее его занятиям. На одном и том же лугу бык еще траву, собака — зайца, аист — ящерицу. 

Если книги Цицерона «О государстве» возьмет в руки сперва какой-нибудь филолог, потом грамматик, потом приверженец философии, каждый из них обратит все усердие не на то, на что оба другие. Философ подивится, что так много можно сказать против справедливости. Филолог, если возьмется за то же чтение, отметит вот что: «Было два римских царя, из которых один не имеет матери, другой отца». Ибо есть сомнения насчет матери Сервия, а отца у Анка не имеется, царя именуют внуком Нумы 8

И еще он заметит, что тот, кого мы называем диктатором и о ком читаем в истории под тем же именем, у древних звался «начальником народа», что сохраняется доныне произведенное от этого наименование «начальник конницы». Равным образом он заметит, что Ромул погиб во время солнечного затмения и что право воззвания к народу было уже у царей; некоторые, в том числе Фенестелла, полагают, будто об этом есть в понтификальных книгах 9.

Если же эти книги развернет грамматик, он прежде  всего внесет в свои заметки старинные 10 слова: ведь Цицерон говорит «воистину» — вместо «на самом деле», а также «оного» вместо «его». Затем грамматик перейдет к тем словам, употребление которых изменилось за столетие; например, Цицерон говорит: «его вмешательство вернуло нас от самой известковой черты», ибо то, что у нас в цирке называется «меловой чертой», в старину именовалось «известковой» 11

Потом он соберет Энниевы стихи, прежде всего эти, написанные о Сципионе:

Кому ни гражданин, ни враг
Воздать не мог награду по трудам его. 

Из этого, скажет он, понятно, что в старину слово «труды» означало также и «подвиги, дела»: ведь поэт имеет в виду, что Сципиона никто, ни гражданин, ни враг, не мог воздать награду за его подвиги. 

И совсем уж счастливым он сочтет себя, обнаружив, откуда, по-видимому, взял Вергилий слова:

… грохочет Неба огромная дверь. 12

Энний, скажет он, похитил их у Гомера, а Вергилий — у Энния. Ведь у Цицерона в этих самых книгах «О государстве» есть такая эпиграмма Энния:

Если возможно взойти в небожителей горнюю область, 
Мне одному отперта неба великая дверь. 

Но чтобы мне самому, отвлекшись, не соскользнуть на путь грамматика или филолога, напоминаю тебе, что и слушать и читать философов нужно ради достижения блаженной жизни, и ловить следует не старинные или придуманные ими слова либо неудачные метафоры и фигуры речи, а полезные наставления и благородные, мужественные высказывания, которые немедля можно претворить в действительность. Будем выучивать их так, чтобы недавно бывшее словом стало делом. 

Никто, я думаю, не оказал всем смертным столь дурной услуги, как те, кто научились философии, словно некому продажному ремеслу, и живут иначе, чем учат жить.  Они-то, подверженные всем обличаемым ими порокам, и являют собой наилучший пример бесполезной учености. 

От такого наставника мне столько же пользы, сколько от кормчего, которого в бурю валит морская болезнь. Когда несет волна, нужно держать руль, бороться с самим морем, вырывать у ветра паруса: а чем мне поможет правитель корабля, одуревший и блюющий? Разве нашу жизнь, по-твоему, буря не треплет сильнее, чем любую лодку? Нужно не разговаривать, а править. 

Все, что говорится, чем бахвалятся перед заслушавшейся толпой, — заемное, все это сказано Платоном, сказано Зеноном, сказано Хрисиппом, Посидонием и огромным отрядом им подобных. А как нынешним доказать, что сказанное подлинно им принадлежит, я тебе открою: пусть поступают, как говорят. 

Я сказал все, что хотел тебе сообщить, а теперь я пойду навстречу твоему желанию и то, чего ты требовал, целиком перенесу в другое письмо, чтобы ты не брался усталым за дело спорное, которое надобно слушать, с любопытством насторожив уши. 

Будь здоров. 

Сенека, «Нравственные Письма к Луцилию», Содержание

Избранные Цитаты Сенеки

Примечания:

  1. Оскопленные жрецы Великой Матери богов, которые по знаку верховного жреца и по сигналу флейты начинали неистовствовать. 
  2. Оба эти изречения, как и два следующих, большинство комментаторов приписывает Публий Сиру. 
  3. Ср. Плавт. Привидение, 273: «Хорошо пахнет там, где ничем не пахнет». 
  4. В 19 г. Началось преследование иудейского культа и четыре тысячи иудеев-вольноотпущенников были сосланы в Сардинию. 
  5. «Георгики», III, 284. 
  6. «Георгики», III, 66-68. 
  7. «Энеида», VI, 275. 
  8. Пятый римский царь Сервий Туллий считался сыном рабыни; третий царь Анк Марций и у Тита Ливия, и у Дионисия Галикарнасского назван внуком Нумы Помпилия, второго царя, без упоминания имени отца. 
  9. Право воззвания к народу, т.е. апелляции к народному собранию как высшей инстанции, давалось осужденным к самым тяжким мерам наказания. Фенестелла (начало I в.н.э.) — римский историк, сочинения которого не сохранились. Понтификальные книги — записи, которые велись жрецами-понтификами начиная со времен Анка Марция. 
  10. В переводе принято исправление Швейгехойзера. 
  11. Финиш во время конных ристаний отмечался меловой чертой; в переносном значении это слово стало означать просто конечную цель. 
  12. «Георгики», III, 260-261. 

Жизнь со Смыслом в соцсетях:

YouTube

Instagram

Вконтакте

Facebook

Одноклассники

Яндекс.Дзен

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *